Иван замолк и утер рукавом кафтана катившуюся по лицу слезу. Тетя Муся стояла, беспомощно прислонясь к косяку двери. Глаза ее глядели куда-то вдаль, через голову лесника, туда, где она видела всю ту же рисующуюся в ее воображении страшную картину. Нежно, насколько можно тихо и осторожно напомнила я ей о необходимости возвратиться домой. Против моего ожидания на этот раз она не протестовала. В глубоком, неимоверно тяжелом молчании оделись мы, вышли на крыльцо и сели в коляску, предупредительно по распоряжению Дементия ожидавшую нас у крыльца лесной усадьбы. Отъезжая от Борки я невольно оглянулась назад. Все окна лесного домика были ярко освещены. В них мелькали суетливо снующие тени. Люди хлопотали о последних необходимых приготовлениях, сопряженных с присутствием покойника в доме.
— Прощай, милый, веселый, добрый «медвежатник», мысленно послала я ему, — не придется нам больше увидеть твоего простодушного, славного лица, ни слышать твоего бархатного голоса, ни твоих дивных чарующих песен, которые так настойчиво западали нам в души и сладкими радостными впечатлениями волновали наши сердца…
Слезы невольно навернулись мне на глаза. Я незаметно смахнула их с ресниц и обернулась к моей спутнице. Глаза тети Муси в этот миг встретились с моими… И я увидела в них такую отчаянную, такую беспросветную тоску безнадежности, что невольно, движимая состраданием, раскрыла объятия и прижала к себе несчастную одинокую девушку…
Весь уезд только и говорил теперь что о безвременной гибели Ранцева. Не нашлось ни единого человека, которого бы не взволновала эта ненужная, дикая, беспощадная смерть всеми любимого и уважаемого Александра Павловича. Мы, наша семья, отец, Ганя и я ездили ежедневно в лесной домик на панихиды. Одна тетя Муся отказывалась сопровождать нас туда.
— Нет, нет, не принуждайте меня, — отнекивалась она в ответ на все уговоры брата и невестки ехать отдать последний долг умершему, — я хочу помнить его живым, здоровым, и веселым с его дивными песнями, с его остроумными рассказами об охоте. И пусть он останется таким в моей памяти на всю жизнь. Так мне будет легче…
Никто не решался протестовать и настаивать. Щадили, как умели, душевные переживания бедной девушки. Несчастного «медвежатника» схоронили, и снова потекла вошедшая в свою обычную колею наша скромная и тихая деревенская жизнь.
Ночь… Холодная, бурная, ноябрьская непогода шумит и свистит за окнами своими обычными шумами, свистами и завываниями ветра. С утра снежило. К ночи снеговая пыль разрослась в настоящий буран. Голоса ветра в трубах отчаянно завывали на самые разнообразные мотивы. В них слышатся и зловещие угрозы демонов и дикий торжествующий хохот и стон, и жалобный печальный плач покинутого ребенка, или вопли больного, разрывающие грудь…
Я лежу в своей мягкой, узкой постели и думаю, мучительно думаю одну и ту же печальную думу — думу об Этьене, не дающую мне, покоя с тех пор, как мы разлучены по воле его отца. Где он теперь, что делает, помнит ли свою маленькую Люсю-Магду?… Снова гнетущая, безысходная тоска давит, душит и сводит меня с ума. А голоса бури за окном звучат все громче, все слышнее… Поет метелица на разные голоса… Как жутко, как нестерпимо тяжело прислушиваться к этим звукам! Но вот, к ним присоединяются еще и другие… Какой-то шелест, какой-то шепот… Не то плач, не то заглушенные рыдание или стон. А потом шаги… Тихие, чуть слышные, едва уловимые для слуха среди всей этой какофонии звуков и голосов бури за окном… Также тихо, — едва слышно скрипит дверь, за нею, другая… Я настораживаюсь невольно. Я вся обращаюсь в слух… Опять шаги, робкие, крадущиеся, чуть внятные… Чудится мне это или нет?… Медленно открывается дверь моей комнаты и через порог проскальзывает тонкая, темная фигура.
— Тетя Муся! Ты? — шепчу я и протягиваю ей навстречу руки.
— Я… Люся… я… милая, ты не спишь? Ее лицо бледно, а руки, обвивающие мои плечи холодны как лед и дрожат. — Детка милая, я не разбудила тебя? — спрашивает она озабоченно и тревожно.
— Нет, нет, тетечка. Я не спала… И тебе не спится?… Да?
Вместо ответа она только смотрит на меня своими большими страдальческими глазами. Господи, какое беспросветное отчаяние кроется в них! Безмолвно опускается она на колени у моей кровати и тихо плачет, прижавшись к моей груди… Ни слова не говорит она, но я чувствую, я сознаю и без слов, какое непосильное страдание носит она в своем сердце. Я утешаю и ласкаю ее, как умею, убеждаю прилечь рядом со мной, крепко обнимаю ее и шепчу ей на ухо слова сочувствия и ласки.
Не помню, как нам удается, наконец, забыться… И не знаю, забылась ли я одна или тетя Муся отдыхала тоже вместе со мной в моей уютной «детской», но знаю только, что пробуждение мое было ужасно на другое утро. Меня разбудили крики и суета в доме. Хлопали дверьми, бегала прислуга. Звучали тревожные голоса Гани, отца…
Когда, наконец, мне удалось одеться и выйти в столовую, взволнованная до последней степени Ганя протянула мне какую-то бумажку и, заливаясь слезами, шепнула:
— Прочти, Люся, прочти!
В бумажке стояло несколько строк, торопливо набросанных неровным и быстрым подчерком тети Муси:
...«Дорогие мои Сергей, Люся и Ганя! — писала она, — не огорчайтесь тем, что я покидаю вас. Но я не могу поступить иначе. Когда вы прочтете это письмо, вашей бедной Муси уже не будет на свете, а вместо нее появится скромная, никому неизвестная монахиня N-ской женской обители. Моя жизнь стала пустой и бесцельной, а особенно после того, когда счастье, улыбнувшись мне однажды, скрылось навеки от меня. Я тоже мечтала о своем собственном гнездышке, о домашнем очаге, о семье и детях, но судьба не захотела подарить мне этого скромного счастья. В этом я усматриваю перст Божий, высшее назначение для того, кто отмечен небесным промыслом для иной цели. Давно уже чувствую я призвание к обительской тихой жизни и теперь могу, никому ненужная и лишняя в мире, осуществить мою давнишнюю мечту…