Мисс Гаррисон о чем-то долго разговаривала с Софьюшкой. Потом последняя отыскала меня в толпе детей и, покрывши тут же на глазах у всех мои руки поцелуями и слезами, благодарила меня еще раз за оказанную ей мною незаменимую услугу.
— Теперь, барышня, ангел мой небесный, и машинка у меня есть и заказчицы. Голодать не приходится мне больше с ребятами моими. Век не забуду милости вашей. Денно и нощно стану Бога за вас молить и детей своих молиться заставлю за благодетельницу нашу. Подай вам, Господи, за все, за все!
Она говорила это так громко, что слова ее слышали все: и наши гувернантки, и мы дети, и наши маленькие гости. Когда последние разошлись, очарованные и довольные, унося с собою щедрые подарки, мисс Гаррисон попросила нас не расходиться на несколько минут.
— Я должна сообщить вам кое-что, дети, — начала она своим ровным, спокойным голосом, оглядывая внимательным взором всю нашу маленькую толпу, — должна сообщить кое-что, о чем не могу умолчать, да и не смею. Нынче я узнала об прекрасном, великодушном поступке одной девочки, которая в данную минуту находится между вами. Поступок ее настолько хорош и светел, что я не имею права скрыть его от вас, как достойный всяческого подражания. Я хочу, чтобы вы взглянули с особенным уважением на совершившую его вашу юную подругу. Произнеся последние слова, мисс Гаррисон смолкла на минуту. Уже с самого начала ее речи глаза присутствующих невольно обратились ко мне. Мое сердце забилось порывисто. И вся я стала красная, как кумач, от охватившего меня радостного смущения. Но помимо воли гордо поднималась моя голова от сознания собственного превосходства надо всеми, и внутренний голос кричал во всеуслышание, мысленно адресуясь к мисс Гаррисон.
— Вот, вот видишь, какая я, а ты меня до сих пор не понимала и не признавала. Я — великодушная, я — благородная, я могу жертвовать собою ради счастья другого, могу совершить подвиг, если это понадобится, а ты меня считала пустой, ветреной и легкомысленной шалуньей!
Вероятно, взгляд мой, обращенный в лицо старой гувернантки, вполне красноречиво выражал мою мысль, потому что мисс Гаррисон не вынесла его и отвела глаза. Отвела потому только, конечно, думалось мне в ту минуту, что она почувствовала всю свою прежнюю неправоту по отношению меня и теперь мучилась раскаянием. Между тем дети с нетерпением поглядывали то на меня, то на старую гувернантку, ожидая продолжения ее речи.
— Итак, — снова заговорила она, — повторяю, друзья мои, что я преклоняюсь перед скромным, молчаливым подвигом этой девочки. Вы, конечно, хотите узнать ее имя? Извольте! Это Мария Клейн. Не говоря никому ни слова, она тайно ото всех, в продолжение долгих месяцев поддерживала бедную прачку с семьею, отдавая ей все свои жалкие гроши, дежуря у ее постели во время болезни бедной женщины. Она возилась с ее детьми, обмывала, обшивала их, кормила по мере сил и возможности. Она проводила долгие часы в бедной маленькой избушке на краю города, всячески стараясь облегчить судьбу несчастной женщины, добывая ей работу, делясь с нею всем, что имела сама. И, что красивее всего дети, так это то, что Мария скрывала свои добрые поступки от нас всех. Но ничто, ни худое ни хорошее не проходит бесследно, дети, и все тайное рано или поздно будет явным. Хороший поступок Марии, наконец, открылся, и я радуюсь от всего сердца, что могу пожать, наконец, за него ее честную, благородную руку. Подойди ко мне и обними меня, дитя мое, — уже непосредственно к самой Марии обратилась старая гувернантка.
Я слушала и не верила ушам. Я менее всего ожидала такого исхода. Краска бросилась мне в лицо и оно сейчас пылало от стыда, негодования и злости на самое себя.
Искренно говорю, мне хотелось провалиться сквозь землю в ту минуту, хотелось закрыть глаза, заткнуть уши и бежать, бежать куда-нибудь без оглядки из этой комнаты, из этого дома, из этих мест. А Мария, растерянная и смущенная, стояла перед мисс Гаррисон, лепетала, заикаясь одну только фразу:
— Это не я ни… не я… уверяю вас… Это Люся. Она дала много денег… на которые они купили машинку… оделись и обулись… А не я… не я… — Мисс Гаррисон взглянула на меня мельком и снова перевела взгляд на Марию.
— Не спорю, что и Люся поступила хорошо, — произнесла она со своим обычным олимпийским спокойствием, — но… но Люся дала от избытка то, что составляло роскошь для нее. Ты же, бедная девушка, делилась самым для тебя необходимым и притом ни одна душа не знала об этом. — Показалось ли мне или то было на самом деле, но мисс Гаррисон, как будто подчеркнула последние слова. Подчеркнула ли, нет ли, но мне стало вдруг так стыдно, что слезы готовы были брызнуть из моих глаз, а в душе зашевелилось какое-то смутное чувство, еще не вполне сознанное, туманное, непонятное чувство, далеко однако не оправдывающее маленькую Люсю.
Был урок музыки у нас, девочек. Я тщательно выигрывала экзерсисы под наблюдением Надежды Владимировны, толстенькой, румяной, шарообразной женщины, всегда волнующейся, всегда крикливой.
Уже более года прошло со дня смерти бабушки. Постепенно привыкла я к мысли, что никогда не увижу больше нашей милой, дорогой старушки, чьими заботами держался весь дом. Теперь в этом доме происходило что-то странное. Отец отсутствовал, по большей части, наблюдая за работами в поле и на гумне, или же хлопотал по делам имения в городе. Тетя Муся или часто просиживала взаперти в своей комнате и что-то писала, кажется, письма, или же носилась ураганом по дому, гремя ключами с самым демонстративным видом и выкрикивая странные, тогда еще непонятные мне слова о том, что еще она «жива де, слава Богу» и, что «пока там что будет», а хозяйкой себя она может считать до поры до времени и в этом «ее законное право». За обедами и чаем она сидела мрачнее тучи на бабушкином месте и поглядывала злыми глазами то на отца, то на Ганю, иной раз и на меня. Тяжелы бывали эти обеды. Все молчали. Царило какое-то напряжение. На исхудавших щеках тети Муси горели пятна неровного румянца и глаза неспокойно поблескивали. Я теперь не узнавала моей недавно еще хорошенькой и молоденькой тетки. Ей было всего двадцать пять лет в ту пору, но казалась она много старше своего возраста. Ее юношеская свежесть исчезла, казалось, бесследно. На прежде смеющихся губках теперь или застывала кислая улыбка, или они были сжаты с видом брезгливой покорности! Еще недавно ослепительный цвет кожи принял желтый оттенок. И одеваться тетя Муся стала небрежно и даже неряшливо в старые, затрапезные платья, сидевшие на ней мешком, и причесываться кое-как, сворачивая небрежным жгутом свои прекрасные, белокурые волосы. — «Не для кого. В этой трущобе и людей-то нет. Все равно, никто не увидит», — резко отвечала она на все советы отца приодеться как следует.